Хлопці, що відкрили нагість короля

Олекса РІЗНИКІВ,
письменник, двічі репресований Совєцького Союзу

Закінчення. Поч. у ч. 41 за 2019 р.

Уривок з протоколу допиту 1 жовтня 1959 р.
Допрашивает подполковник Менушкин, нач. особого отдела КГБ в/ч42860.
Вопрос: Среди изъятых у вас сегодня при обыске документов и записей имеется стихотворение, озаглавленное “ВАМ”. Расскажите, какие мотивы побудили Вас к написанию этого стихотворения и что Вы хотели им выразить?
ОТВЕТ: Действительно, среди изъятых у меня сегодня при обыске различных записей имеется напечатанное мною в 1957 году стихотворение “ВАМ”. Последнее является попыткою подражания Маяковскому, которий в недалеком прошлом был одним из любимых мною поэтов, и я увлекался его произведениями раннего периода. Как видно из текста этого стихотворения, я пытался виразить в нем идею существующего в Советском Союзе социального неравенства, а точнее, имущественного неравенства между отдельными слоями населения.
Вопрос: Какие слои населения Вы имели в виду в этом стихотворении, в частности, кого подразумевали под “раздетым народом” и людьми, “о счастьи кричащими, а втихомолку пьющими сок их?”
Ответ: Под употребляемыми в моем стихотворении “ВАМ” выраженнями: “…что вами народ раздет”, “…вам ли, о счастьи кричащим, а втихомолку пьющими сок их…” я имел в виду людей, получающих низкую зарплату в пределах до 400 рублей, и с другой стороны, население, получающее зарплату в пределах 2000—3000 рублей и свыше.
Вопрос: Ваш ответ непонятен и нелогичен, если учесть, что зарплату в 2000—3000 руб. получают и квалифицированные рабочие, и значительное количество людей умственного и физического труда, работающих на благо советского народа.
Ответ: Я считаю, что людям с низкой зарплатой также нужно одеваться и питаться. Кроме того, ко второй категории людей, раздевающих народ, кричащих о его счастьи, а втихомолку пьющими сок их, я отношу спекулянтов и взяточников.
Вопрос: В изъятых у Вас при обыске записках имеется в одной из тетрадей рассказ, датированный 16.7.58 г. и озаглавленный “А всетаки хорошо! (письмо в газету)”. Кому он принадлежит и кем написан?
Ответ: Упомянутый више рассказ “А всетаки хорошо! (письмо в газету)” написан мною и принадлежит мне.
Вопрос: Что Вас побудило написать этот рассказ?
Ответ: Меня побудило к написанню этого рассказа все, что там написано. Мне казалось, что все то, что изложено в зтом пародийном “письме”, соответствует действительности.
Вопрос: Не находите ли Вы, что Ваше, с позволения сказать, “произведение” носит пасквильный характер, а именно: в своем рассказе “А всетаки хорошо!” Вы пытаетесь отдельные моменты возвести в степень, обобщить их и таким образом опорочить экономическое положение советского народа и те мероприятия, которые проводятся партией и нашим правительством по повышению его жизненного уровня?
Ответ: Нет, не нахожу. Своим рассказом “А всетаки хорошо!” я хотел сказать, что нужно видеть не только хорошее, но и плохое, кричать о нем, чтобы быстрее искоренять это плохое…
Зверніть увагу на спокійний тон бесіди, на оте велике В у зверненні до мене: Вы; на мій легкий гумор: “Меня побудило… все то, что там написано…”
Що ж, це перший день арешту. Перший допит. Перше зіткнення з холодною бездушною машиною Імперії.
Ось допитують мого співучня по училищу радіометристів, Мокляка Володю.
“Резников заявлял, что в жизни у нас (т. е. в СССР) существует несправедливость, так как имеются большие различия в размере заработной платы. Говорил, что в Америке рабочие лучше обеспечены якобы, чем в Советском Союзе. В подтверждение этого он заявлял, что в Америке на трех робочих имеется одна автомашина, а у нас автомашин мало и дорого стоят. Этот разговор между нами был в мае 1959 г. в учебном корпусе во время перерыва. Исходя из этого разговора, я сделал вывод, что Резников проявляет недовольство устройством жизни в СССР…”
Страшний злочин, пане Мєнушкін!
13 грудня 1959 року його знову допитують, і перше питання:
“На допросе 22 октября 1959 г. Вы показали, что Резников в вашем присутствии допускал политически вредные высказывания. Уточните, как реагировали присутствовавшие на подобные высказывания Резникова?”.
Ответ: 22 октября 59 г. я, в основном, рассказал все. Дополнительно я вспомнил, что Резников среди сослуживцев по радиотехнической школе высказывал недовольство освобождением от занимаемдй должности маршала Жукова, в частности, он заявлял, что Жуков имел большие заслуги и его освободили от должности в то время, когда он был в Югославии. Это Резников считал вероломством и говорил, что Жукова, якобы, боялись, поэтому так с ним и поступили…
Ну, а це ще жахливіше!
А ось покази Валентина Венделовського, на час допиту — зав. секретною (!?? — знай наших!) частиною:
Вопрос: По каким конкретно вопросам и в чем заключались неправильные (!?? — О.Р.) мнения его по политическим вопросам?
Ответ: Примерно до 27 мая 1959 г. в нашей печати очень широко обсуждался вопрос о заключении мирного договора с Германией и превращении Западного Берлина в свободный город. В связи с зтим Резников примерно в то же время обращался ко мне в окружении других лиц с вопросом: “Почему Советский Союз возражает против проведення “свободных” выборов в Германии?”
Я дал ему объяснение, соответствующее позиции нашего Советского правительства. Не соглашаясь со мной, Резников заявлял, что это не демократично. Более резко своих мнений по этому вопросу в беседах со мной Резников не высказывал, хотя с подобним вопросом Резников ко мне обращался несколько раз и при этом говорил мне, что я говорю ему не свои мнения, а мнения советской печати. Из этого я заключаю, что Резников имел иные мнения по этому вопросу…
Резников был не прав в оценке творчества Маяковского, поэзию которого, критикующую недостатки нашего движения первых лет советского государства, Резников автоматически переносил на более поздний и даже современний период нашего развития, хотя перед творчеством Маяковского Резников преклонялся…
Як вам така закрученість?! “Поэзию которого… переносил на более поздний период…”?!! Боже наш, який період ми з вами пережили! Ви вдумайтесь у ці питання і відповіді, вникніть у ту примітивнодурацьку атмосферу, яка нас оточувала, якою ми дихали, за межі якої ми не могли, не мали права виборсатись! “Не сметь свое суждение иметь!” Тим більше — висловлювати його! І наскільки ми зараз вільніші, розкутіші, сміливіші, мудріші!..
Ось стор. 62 першого тому справи. Відповідає Анатолій Зайченко, мій однокашник по училищу радіометристів, допитуваний, ясна річ, у дні мого арешту.
“Резников, например, высказывал, что, якобы, у нас в СССР очень трудно приобрести необходимую вещь, а в капиталистических странах это сделать легко. Особенно Резников спорил по поводу покупки легкових автомашин и товаров широкого потребления. По этому вопросу с Резниковым многие спорили и доказывали ему неправильность его взглядов”.
Га? як вам це? “Читайте, завидуйте — я гражданин Савейскава Саюза!” — казав Маяковський. Але ж далі, далі читаймо!
“Очень часто Резникова критиковал матрос Мокляк Владимир, который по поводу высказываемых Резниковым мнений прямо говорил ему: “Комсомолец, а чепуху говоришь”.
Резников среди личного состава пытался доказывать, что у нас в СССР, якобы, очень низкая оплата труда в колхозах. По этому вопросу даже я лично пытался опровергнуть неправильные мнения Резникова”.
Влітку 1958 року я, працюючи в театрі, мешкав у кімнатці, яка була гуртожитком театру — там нас було троє. Ось допитується Володимир Кубишкін, початкуючий актор, хорист, високий і незграбний трохи:
“Эти стихи мне не нравились, так как они по своему содержанию упаднические, пессимистические и чувствовалось преклонение перед Есениным… Помню факт. Вскоре после того, как Резников стал работать, я читал книгу “Голубая стрела”. Резников спросил меня, что я в ней нахожу хорошего. Я: что она о заброске шпионов. Резников, выслушав это, заявил, что это ерунда, зачем я этим интересуюсь, ведь они же меня не трогают. Я вновь возразил Резникову, что речь идет не о личном и личных интересах, а о подрыве нашей экономики и могущества общественного строя. В этой полемике мы очень поспорили, но Резников так и остался при своих мнениях. С этого времени Резников никогда не затевал со мной разговоров, касающихся нашей советской действительности и мы даже перестали вместе ходить на роботу”.
Тактак, правду сказав. Мені просто стало нецікавим з ним спілкуватися. Та його в театрі і називали “кугутом”.
Допитують художника театру Віктора Соченка.
Вопрос: Как вы можете охарактеризовать Резникова в политическом отношении?
Ответ: Мне трудно это сделать — я мало его знал. Стихи читал. Один рассказ о какомто нищем или слепом. Содержание я не помню, впечатление нехорошее, так как в рассказе все описывается в мрачных красках. Я сказал Резникову, что так можно писать только о жизни старой царской России. Увлекался стихами Есенина, некоторые читал наизусть… Материально обеспечен Резников был плохо, и это сказывалось зачастую в том, что у него были упаднические настроения. Он мне говорил, что ему тяжело сводить концы с концами, и в этом отношении был недоволен своим положением.
Я помню, что Резников увлекался абстрактным искусством, любил рассматривать в журнале “Польша” иллюстрации художниковабстракционистов, восторгался ими и доказывал, что живопись эту нужно уметь понимать.
Вопрос: При каких обстоятельствах и в связи с чем Резников, беседуя с вами, возводил клевету на советскую действительность, проводимую компартией и Советским правительством политику?
Ответ: Открыто антисоветских высказываний со стороны Резникова я не слышал. Не могу припомнить, чтобы он сознательно возводил клевету на нашу действительность, коммунистическую партию цли советское правительство…
Порівняйте запитання і відповідь. Самим питанням у свідомість свідка втовкмачується думка: Різників — “антисоветчик”. Та Соченко був, мабуть, твердим горішком. На жаль, я його майже не знав…
Так само досліджувалася ноосфера Володі Барсуковського, його “упаднические и пессимистические стихи”. Володя дуже точно проаналізував причини виникнення у нас таких настроїв і таких намірів:
“…Мы читали друг другу свои стихотворения (я и Резников), находили много общего в высказываемом. На работе я увидел и соприкоснулся с жизнью, что называется, вплотную, увидел двуличие, бюрократизм, и это очень поразило мое сознание, привыкшее во всем усматривать чтото романтичное и возвышенное, в книгах, кроме того, я углядел почемуто только хорошее, а в жизни, наоборот, видел только много отрицательного. Я боролся с самим собой, искал мучительно выхода и не находил.
Несколько раз с Резниковим касался нашей жизни, и мы почемуто находили, что она устроена плохо. Как устроить лучше? — мечтали и спрашивали себя мы, романтически настроенные”.
Га? Який чудовий аналіз, яке проникнення у нашу юнацьку психологію!
Але ось тут дійшов я до основного, що трапилося зі мною в камері. 16 жовтня у газеті “Правда”, яку мені щодня закидали через “кормушку”, я прочитав, що у Мюнхені 15.10.1959 р., себто, напередодні, помер Степан Бандера. Через двітри години слідчий, пронизливо дивлячись мені в очі, повідомив те саме. Я, інтуїтивно відчуваючи якусь підступну пастку, здається, запитав у нього: хто це такий? Хоча я дещо знав про боротьбу УПА, бо в училищі був один демобілізований з війська хлопчина, що перебувавслужив на окупованій Совєтами території Західної України і за чаркою щось розповідав…
Така — зумисне простакувата — моя реакція на це повідомлення, та ще мої писання російською мовою, та ще мої листи батькам російською (“Здравствуйте, дорогие папа и мама… Ваш сын Алексей”) призвели до того, що слідчі надалі на теми України зі мною не говорили.
А я — раптом — в камері! — сам — приходжу до істини!!! Сталося це так. Лежу я на тапчані і читаю Іллі Еренбурга книжечку “Годы, люди, жизнь”. І зустрічаю там розповідь про те, як автор із Франції переїздить кордон з Бельгією. І так собі між іншим повідомляє, що мова у Бельгії французька. Це в мені зачіпає якісь струни. Я ще раз перечитую. Логічно випливає думка — а чому ж тоді Бельгія існує незалежно від Франції? Раз мова одна, то має бути одна держава!
І тут моя думка перескакує на нашу країну. А чому ж ми з Росією в одній державі? У нас же різні мови! Я у школі вивчав українську і російську! Дві мови! Різних! Значить, ми маємо бути окремими державами!
Можете уявити, що раптом почалося у душі моїй? Мене досі дивує ота емоційність, з якою я зробив своє відкриття. Я бігав по камері, я рвав волосся на голові. Серце мені заходилося! Як це так, щоб я був такий неосвічений!? Мені 20 років, а я не знаю, що Україна в неволі! Та вона ж має бути самостійною, незалежною державою! Чому ж я напам’ять знаю перші два томи Маяковського, а Тараса, а Лесі Українки, а Івана Франка не знаю!? Так це ж мої поети! Я ж українець!!! Чому ж я писав Ваш сын Алексей?? Я ж українець, а отже, я — Олекса!! Чому ж я Рєзніков? Я ж маю бути Різників, або Різниченко! І взагалі — як я міг забути про свій народ?
І це буяло у душі моїй кілька днів. Я дав собі слово вступати на українську філологію, якщо не розстріляють, чи не дадуть років 10—15.
Пізніше у містерії “БРАН” я це описав такими словами:
Я в еміграції духовній
у юності перебував.
Був яничаром майже повним,
і власну мову забував!
Якраз тоді душа Степана,
осиротівши в чужині,
шукала душу безталанну,
щоб знак життя черкнуть на ній.
І я цей знак прийняв, як хлосту!
Він душу юну роз’ятрив —
і яничарство, мов короста,
опало з мене — я прозрів!
Побачив раптом Україну,
дітьми забуту, в кайданах!
До неї,
ставши на коліна,
заговорив словами сина,
благав: прости мене, страдна!…
Тим часом слідство ішло своїм ходом. Я досі вдячний Богу, що мені вистачило глузду не казати про своє відкриття нікому! Навіть отому підсадному, що був у камері. І це мене врятувало. Бо якби слідчі дізналися про моє раптове українофільство, мав би я років 7. Про цю можливу перспективу я дізнався уже в таборі, де полонені воїни УПА роз’яснили нам з Володею наш малий строк — по півтора року.
Ми з Володимиром майже щиро, майже усе розповіли, покаялись, намагаючись не втягувати інших. Судив нас військовий трибунал Одеського військового округу, оскільки я — військовий моряк.
До дня суду і я, і Володя, з яким нас звели разом 1 січня 1960 року, знайшли спільну мову щодо України, бо він, хоч і одесит, з мамою розмовляв українською, як і я зі своїми батьками.
Ми стали національносвідомими людьми, зрозуміли, що, за словами В. Висоцького, “все, что писал поэт, — это бред”. І ми відмовлялися від минулого “бреду”, ми вирішили присвятити себе Україні, визволенню її з колоніальної залежності. І тому, коли мені 19 лютого суддя Горбачов запропонував говорити останнє слово, я твердо пообіцяв створити, збудувати друге життя, прочитавши вірша, написаного у ніч перед заключним днем судових засідань (суд тривав з 15 до 19 лютого 1960 року).
Я долго думал.
Дни и ночи.
И как машину в мастерской,
своею собственной рукой
я жизнь свою не между прочим,
а специально разобрал,
и каждый день, как винтик малый,
и каждый месяц, словно вал,
я со вниманьем небывалым
пересмотрел и перебрал.

О, сколько грязи, сколько пыли…
Когда, откуда, почему
детали эти запылились —
я не пойму!
Нет, не пойму.

Я все прочистил, все я смазал
суда, раскаянья слезой,
пересмотрел душевным глазом —
и вот они передо мной:

из тех же мускулов и кожи,
из тех же глаз,
из тех же рук —
другую жизнь собрать я должен
и я клянусь,
что соберу!
Суддя Горбачов мало не аплодував мені і дав нам по півтора року таборів суворого режиму, хоча прокурор прохав дати мені чотири, Володі — три. Прокурор навіть протест писав, але Верховний суд залишив нам по півтора року.
Дорогою до Мордовії ми співали українських пісень, посилено опановували розмовну нашу, півзабуту нами, рідну мову, писали вірші і листи додому, уже — українською. А ще я складав у столипінському вагоні такого вірша, сповненого вибачень перед Україною:
Жевріють на обрії зорі,
і місяць, самотній юнак,
когось вигляда на просторі,
але не знаходить ніяк.

Мовчать тополеві алеї,
схилилися верби сумні,
верхів’ям своїм над землею
вклоняючись низько мені.

Прости, дорога Україно,
я вперше лишаю тебе.
Незвідана доля закине
мене за Уральський хребет.

Чарівнії ночі духм’яні,
як довго не бачити вас?
Як довго в важкому чеканні
Вбирати в багаття прикрас?

Як довго надією душу,
жалем і тугою палить?!
Я вірність тобі не порушу.
та серце щось дуже щемить…

Про тебе там хто нагадає,
чарівна веснянко моя?
Лиш місяць, що зараз сіяє,
і там буду бачити я.
У мордовському таборі нас поселили в переповнені бараки, аж на третій ярус. Тож Зелені свята ми стрічали серед клечання, яким прикрасили воїни УПА бараки. І я написав отакого вірша:
Лапате листя клена
схилилося до мене.
Я кленом цим зеленим вквітчав свою постіль.
В цей тихий вечір синій
я знов до тебе лину,
далека Україно,
і знов молю: “Прости!
Прости, моя кохана,
страднице безталанна,
навіки нездоланна,
дорожча за життя,
що я не знав про тебе,
що я не чув про тебе,
не бачив те, що треба,
за купою сміття.

Тепер я бачу, ненько,
твої хати біленькі,
твої річки бистренькі,
степи твої й поля,
козацькії жупани,
сміливі отамани,
твої відкриті рани,
страдалице моя…

А я співав про квіти,
про сум душі своєї
і мову, рідну мову
вже починав втрачать,
Дозволь же над тобою,
над долею твоєю
оновленому серцю,
коханая, ридать.
А хіба треба ридати? Чи щось інше необхідно робити?
Такі питання, сміючись і дещо кепкуючи з мене, почали ставити мені мої нові товариші по неволі — колишні воїни Української Повстанської Армії, яких у таборі було понад тисячу! Вони не падали духом, хоча і мали максимальні строки — по 25 років.
У таборі 8090 відсотків населення — українці. Здається, що головний ворог імперії — це ми. Воїни УПА переважали, вони мали строки по 10—15—25 років. Усіх їх брали в полон пораненими, лікували, іноді дуже довго. А потім судили і… давали смертну кару. Через кілька страшних місяців чекання розстрілу їм міняли вирок на 25 років каторги.
Жахливо, але багато тисяч було розстріляно, та ці, яких я застав у таборах Мордовії, уже відсиділи по 15 років. Вони раділи хрущовській відлизі, яка здавалася раєм після жахливих років сталінських мордувань. До того ж, у таборі того літа засідав народний суд, і щоденно проводив пересуд, бо ж натоді вийшов новий Кримінальний Кодекс, де найдовшим був строк 15 років замість колишніх 25. Тож суд звільняв щодня по 25—30 осіб, з формулюванням “да атсіженнава”. Десь до вересня ми вже опустилися до першого ярусу ліжок
Якось так вийшло, що ці люди взяли шефство над нами, молодими, давали читати потрібні книги, розповідали про свої “карні справи”, вчили нас мови, історії України, особливо історії визвольних змагань, патріотичних пісень. Ну і, звичайно ж, українського славня — “Ще не вмерла Україна”. Від них я дізнався про тризуб, синьожовтий прапор, про надзвичайну історію “Просвіти”, про “Січі”, які були у кожному селі, про Симона Петлюру і Євгена Коновальця…
Я зрозумів, що їхні сотні, чоти, рої були прямим продовженням козацьких сотень і армій. Так, це було уже справді наше військо, яке чітко знало, що воно бореться за Україну!
Часто вони розповідали про бої з фашистами і кагебістами. Але частіше про те, як їх переслідували, винищували фашисти. Хлопці переконували мене в тому, що вони не співпрацювали з окупантами, бо ж совєтська пропаганда підло і підступно постійно звинувачувала їх у цьому. Та я й сам зрозумів правду, коли побачив, з яким презирством, з якою зневагою і огидою ставились упівці до кількох колишніх поліцаїв, які і тут, у таборі, принижено співпрацювали з адміністрацією, що вважалось ганебним для всіх нас.
Тому я ще тоді для себе визнав УПА воюючою стороною у Другій світовій війні і сприймав їх як героїв справедливої визвольної війни, рівних козакам Хмельницького і Мазепи.
У таборі я здружився із Сашком Григоренком, теж колишнім військовим, як і я. Він служив аж в Азербайджані, написав кілька віршів, де згадавпохвалив угорців (пригадую слова: “Підіймає прапор Імре Надь!”), прочитав їх у казармі. Другого дня його арештували, судили і дали аж 6 років. Тож воїни УПА нам пояснили, що якби ми у листівці вимагали свободи українському народові, а не якомусь абстрактному, нам би дали так, як Сашкові.
Але тоді, 1960 року, ще тривала хрущовська відлига, і десь у вересні 1960го Сашкові на прохання матері зменшили строк на три роки, що ми бучно відсвяткували за чаркою чаю…
Сашко присвятив мені отакого вірша:
Олексі Різникову
В краю чужім звела нас доля,
Мабуть, для того, щоби ми
Сказали людям правди голі
Й самі зосталися людьми.

І ми йдемо шляхом чесноти,
Йдемо без гімнів і без од,
Щоб нам не міг очей колоти
За лицемірство наш народ.

У світ письменства, світ строкатий
Ми переступимо поріг
І мусим те удвох сказати,
Чого до нас ніхто не зміг.

Щоб наше серце променисте
До читача могло дійти,
То мушу я творити змісти,
Творити форми мусиш ти.

Слова незвичні, дивні теми,
Не чута досі гострота —
Хай все це з віршу, із поеми
У душі людські заліта.

І як би деякі не злились,
Нам будуть слати і хвали,
Бо, друже, так уже судилось,
Щоб ми поетами були.

Та не забудь, що в дні похмурі
Звела нас доля, щоби ми
Були в своїй літературі,
Крім всього, чесними людьми.
21.VII.61 р.
Ці Сашкові слова були мені напуттям і наказом усі 60 років. Усе, що я писав і творив, — освячене його словами.
Олександр Григоренко був прекрасним поетом, схожим трохи на Миколу Вінграновського і зовнішністю, і талантом. 1962 року він після звільнення незрозуміло і трагічно загинув. Але його не забули: рік тому на Січеславщині земляки (з моєю участю і співпрацею) видали до ювілею Сашка (він з 1938 р.) чудову книгу його віршів і спогадів про нього — “Залізна відданість вкраїнському народу” (Дніпро, Журфонд, 2018, 305 стор.).
Цікаво, що хрущовська відлига поширювалася навіть до того, що фотограф тоді заходив до зони, фотографував нас, і ми платили готівкою, яка була у наших кишенях!
Незабутніми стали для мене оті гігантські співкиспівання посеред табору, коли 200—300—400 хлопців співають наших народних пісень! А менти бігають навколо і кричать “Прєкратітє пєть націаналістічєскіє пєсні!!” Ніхто на них не зважає, бо вся громада самовіддано, зі сльозами на очах виводить слова Шевченка, чудові слова козацьких невільниківбранців:
Ой заграй, заграй, буйнесеньке море,
Та й попід тими байдаками,
де пливуть козаки,
тільки мріють шапки
та й по цей бік, та й за нами.

Ой Боже наш Боже, хоч і не за нами,
Неси ти їх з України,
Почуємо славу, козацькую славу,
Почуємо, та й загинем!
Тоді я зрозумів, що для них, як і для козаків, головним було — не гроші, не їжа, а слава! Слава, Україна і Свобода! Вони часто, оточені ворогами, підривали себе з останнім вигуком: “Слава Україні!”
Такої любови до України я ще не стрічав на волі, таких патріотів я ніколи не бачив. Це працювало в унісон з моїми новими настроями, і романтична любов моя до України набирала більш реального, прозаїчного змісту, хоча романтика і містичність, глибокий пієтет і сентиментальність не вивітрилися й досі.
Звільнився я 1 квітня 1961 року. Сашко писав з табору, що почалися “заморозки”, “закручують гайки”. І причиною стало те, посилилася боротьба за незалежність України. А це для партії було “смєрті подобно”. Ось один лише приклад.
7 листопада 1960 у Львові відбулася перша організаційна зустріч інакомислячих однодумців. А 21 січня 1961 р. було заарештовано Івана Кандибу, Степана Віруна, Василя Луцьківа, Олександра Лібовича та Левка Лук’яненка, пізніше Івана Кіпиша та Йосипа Боровницького.
Партія почала діяти з усією сталінською жорстокістю: у травні 1961го Львівський обласний суд засудив Лук’яненка до розстрілу за ст. 56 ч. 1 і 64 КК УРСР. Звинувачення було побудоване на першому проєкті програми УРСС. Винуватили в тому, що він “з 1957 виношував ідею відриву УРСР від СРСР, підривав авторитет КПРС, зводив наклепи на теорію марксизмуленінізму”. Через 72 доби Верховний Суд замінив розстріл 15 роками позбавлення волі. Інші дістали строки від 10 до 15 років позбавлення волі. Це при тому, що статтями 17 і 125 радянської конституції відповідно було проголошено право виходу кожної союзної республіки з СРСР та свободу слова для кожного громадянина.
З Левком Лук’яненком мені пощастить зустрітися у концтаборі № 36 після другого арешту, який стався також у жовтні, але 11 числа 1971 року, за три місяці до великих арештів 1972 року.
Але то вже інша історія, яку я розповім іншого разу.
Згодом я написав оцього вірша про подорож до концтабору:
Далекий рік 60й
Мою персону нон ґрата,
тоді запальну й палку,
трактовано, як гранату,
з якої зірвеш чеку —
і стиснуто межи ґрати
в чекістському кулаку.

У страсі, у струсі, в стресі
невидимих орд бійці
везли мене із Одеси,
розряджування митці,
в столипінському експресі
на імперські манівці.

В тайгу, де ще лєшій бродить,
де вихолощена мордва,
щоб там розрядить, знешкодить,
а може, й — ескплодувать.

О, як старались чекісти,
сплітаючи сіть тонку,
у душу, у мозок влізти,
щоб знову вправить чеку,
щоб нашу правду пречисту
ми мали не за таку.

О, як намагався ворог
до нас підібрать ключі,
щоб наш самостійний порох
зволожити, підмочить,
щоб наш ще не Рух, лиш порух
до своїх команд привчить.

Але не могли ми, вперті,
прийнять від ЧК чеку:
хай ліпше на мить від смерті,
хай в їхньому кулаку —
зате у собі відверті!
Зате не на мотузку!!!

Але як ріки зимові,
убравшись іззовні в лід,
ми крили двигтіння крові
і вільної думки літ,
молились Волі і Слову.
Плекали Свободи плід.

Related posts

Leave a Comment